Глава 4
Но свою роль я играл только до этого момента, поэтому отклонил предложение тюремщика научить меня обращаться с водой и мылом, и безропотно принял ванну. Вода была холодной, потому продлять такое удовольствие особо не хотелось, и на то, чтоб отдраить с себя грязь и, наконец, выскочить из этой ледяной купели, мне понадобилось меньше времени, чем доктору на то, чтоб меня осмотреть.
Меня ждал более или менее новый комплект тюремной одежды, состоящий из куртки, жилета, рубашки и брюк; все эти вещи были сделаны из очень грубой на ощупь ткани, и по ощущениям она сильно напоминала дерюгу, и была такой же шершавой и колючей, что особенно было ощутимо там, где кожа не была защищена нижнем бельем из фланели. Пара носков и прочных башмаков не по размеру завершали это снаряжение; носки также были сделаны из самой грубой шерсти, какую только можно представить, и у меня так чесалась и зудела от них кожа на лодыжках, что в конечном итоге я расчесал ее до крови.
Последним предметом тюремного туалета была кепка, но тюремщик не отдавал мне ее до тех пор, пока цирюльник не закончил свою работу. Скоро я понял, что имел в виду доктор, говоря о «тщательном бритье». Выйдя от цирюльника, я был пострижен наголо, очень грубо и неумело, потому был весь в порезах, которые сильно кровоточили, а то, что осталось от моих волос, лежало небольшой черной горкой возле моих ног.
До сих пор внешность была для меня в некоторой степени предметом гордости, и внезапно оказаться с совершенно голым черепом было довольно неприятно. Теперь здесь казалось еще холоднее и меня повсюду преследовали сквозняки. Чтоб избавиться от них я нахлобучил кепку на самые уши и старался не обращать внимание на дискомфорт от ворсинок, прилипавших к моим порезам, отчего те вновь начинали кровоточить.
Теперь, когда я был должным образом оформлен, вымыт, обут , одет и побрит, интерес ко мне иссяк. Меня отвели в камеру и предоставили самому себе. Хотя вряд ли человек способен найти себе множество развлечений в таком ограниченном пространстве, разве что ходить взад и вперед по камере, передвигать с места на место и приводить в порядок те немногие предметы, что находятся в его распоряжении,( а именно, шаткий стол, ведро для нечистот с крышкой, которое также служило и стулом, полку с Библией, книгой общих молитв и псалмов)и оплакивать свою долю, что привела его сюда.
Мне же это дало возможность впервые оглядеться и начать разрабатывать план побега. Грегсон дал мне неделю. И я не собирался отбывать тут полный срок.
Эта камера была меньше, чем в Ньюгейтской тюрьме, и это была самая жалкая темница, какую только можно себе представить. К афоризму «Жесткая постель, скудное питание, каторжный труд» здесь отнеслись очень серьезно и восприняли его буквально, стараясь искоренить любые уступки комфорту.
Если прежде у меня было что-то типа гамака, то теперь моя голова покоилась на трех деревянных досках. Пол был мощен плитами, так плотно прилегающими друг к другу, что между ними нельзя было бы протиснуть и ноготь. Стены были изготовлены из твердых каменных глыб, они приглушали все звуки и сами также безмолвствовали, как бы сильно я ни молотил по ним кулаками. Нечего было и думать о том, чтоб наладить связь с соседними камерами. Единственной брешью в этой однообразно-белой стене было небольшое оконце с крепким стеклом и железной решеткой, выходящее на внешнюю стену, а напротив него располагалась дверь , крепко запертая снаружи.
Я отбросил мысль о побеге из камеры еще до того, как ступил за ее порог. Образ узника, роющего подземный ход наружу, хорош был только в качестве любимого приема авторов дешевых романов. Об окне не стоило даже помышлять, оно было слишком мало, чтоб я мог пролезть через него, даже если б смог каким-то образом удалить стекло, имея в качестве подсобных средств только одну деревянную ложку.
Если я и выйду из этой камеры, то лишь тем же путем, каким и вошел – через дверь. А это значит, что мне придется либо одолеть тюремщика и, надев его одежду, просто выйти отсюда, либо найти способ уйти из камеры задолго до того, как кто-то узнает, что я бежал. Ни одна из этих возможностей не была мне по душе. Первая всецело зависела от того, смогу ли я найти тюремщика, похожего на меня настолько, чтобы меня легко могли принять за него. Сейчас, когда у меня был совершенно голый череп, это было совсем нелегко. Второй способ предполагал, что я должен буду открыть камеру изнутри, или – еще лучше – смогу каким-то образом вообще находиться за ее пределами.
Это было не настолько невероятно, как может показаться на первый взгляд. Я не буду проводить все свое время в тюремной камере. Доктор упомянул о ступенчатом колесе, и, несомненно, будут и другие причины находиться вне этих четырех стен. Одной из них может быть посещение церкви, а другой – прогулка на внешнем дворе. Я был уверен, что так или иначе, где-то там мне представится возможность ускользнуть отсюда.
С моей стороны требуется лишь проявить ловкость и изощренную наблюдательность, но я никогда и не сомневался, что способен на это. Постерн был не первой тюрьмой, из которой сбегал заключенный, и, наверняка, не будет последней. Если же моя попытка кончится неудачей, то виной тому будет никак не отсутствие изобретательности с моей стороны. И тогда-то я и узнаю, что Вамбери удалось избежать заслуженного им наказания не потому, что он был умнее меня, а потому что ему помогли и вероятнее всего, помощь эта исходила от тех, кто находился в тюрьме, а не за ее пределами. Я еще не видел начальника, но он возглавлял мой список подозреваемых. Ибо плох тот комендант, что не ведает, что творится в вверенной ему тюрьме.
Однако, надо признать, что уединение и нехватка табака для того, кто привык, чтоб он всегда был под рукой, действуют на ваш ум самым странным образом.
В ваши мысли, незаметно, точно влага, прокрадывается сомнение, подтачивая уверенность и разрушая незыблемость вашей убежденности. Я подумал об Эндимионе и его странностях, и мне трудно было представить его в таком месте, куда он, якобы, пришел, чтоб дать последнее утешение приговоренному к смертной казни. Можно ли было положиться на показания такого пылкого эксцентричного неврастеника, каким был мой кузен? Я бы не стал полагаться на такого свидетеля в суде, однако теперь сидел за решеткой, положившись на его слово, и пытался доказать то, что было невозможно по словам официальных представителей закона.
Я сказал себе, что положился на свидетельство не одного только Эндимиона, но и продавца с Жермен-стрит. Чем больше я думал об этом, тем мне казалось все более невероятным, что человек, избежавший виселицы, будет болтаться по стране, где был арестован, вместо того, чтобы поспешить за границу, где его почти никто не знает. Если б нечто такое появилось в каком-нибудь романе, ему бы не поверили даже самые доверчивые читатели, не говоря уже о том, чтобы принять на веру тот факт, что он задержался в Лондоне, чтоб обновить свой гардероб.
Возможно, Вамберри, в самом деле, был повешен, как и говорится в газетных отчетах. Возможно, этот продавец ошибся, так как фотография, которую я ему показал, была , мягко говоря, неважного качества. Может быть ,Эндимион был буйно помешанным, как любил говорить его старший брат, и в тщетной надежде занять подобающее мне в этом мире место я позволил себе обмануться.
Если это в самом деле так, то теперь надо мной будет смеяться весь Скотланд Ярд. Но что еще хуже, это значит, что я пошел по ложному следу. И я не знал, что мне будет труднее проглотить – насмешки полицейских или осознание собственной глупости.
Однако, в настоящий момент это было наименьшим из всех зол, ибо моя изоляция и уединение продолжались не долго. Вскоре после двенадцати – так я, по крайней мере, решил, судя по громкому звону тюремного колокола, раздававшемуся где-то во дворе – меня посетило несколько человек, и все они были не прошенными и уж точно не желанными гостями. Единственным положительным моментом здесь было то, что это отвлекло меня от тягостных раздумий.
Первый гость представился мне, как мистер Барнетт, учитель; это был циник с помутневшим взором, бледный, как мертвец, и мрачный, как могильщик. Он задал всего несколько вопросов о моем образовании, все они сводились к тому, грамотен я или нет.
В целом, я решил, что невежество было бы предпочтительнее, нежели образованность. Если верить истории, то когда-то это сослужило добрую службу римскому императору Клавдию, и я подумал, что пусть уж лучше думают, что я совсем немного знаю из латыни и еще меньше по-гречески, чем узнают, что я обучался в лучших учебных заведениях Британской империи.
Таким образом, Генри Холмс ответил отрицательно на все вопросы мистера Барнетта, а Шерлоку было велено держать язык за зубами, когда учитель поднял вверх табличку, на которой было написано «Я грешник» и спросил, знаю ли я, о чем здесь говорится. К моему (прекрасно разыгранному) смущению он раздраженно фыркнул и сделал пометку в моих документах. Если бы он знал, что я прекрасно мог прочитать вверх ногами написанное слово «тупой», то, возможно, вел бы себя более осмотрительно.
Он также хотел знать, есть ли у меня профессия. Так как Гильдии Частных Детективов-Консультантов еще не нашлось места среди гильдий Лондонского Сити, то я подумал, что лучше будет сказать, что я не знал другого ремесла, кроме воровства.
- Что, совсем никакого? – спросил он с явным отвращением.
- Нет, сэр.
- Гордиться нечем, - был его ответ. - Ну, ничего , и для вас найдется какая-нибудь работа, можете не сомневаться. Вам ведь известно, наверное, что такое нитка с иголкой? Отлично. Тогда вы можете начать шить брюки. Если вы сможете пришивать друг к другу два куска ткани, то сможете потом перейти и к другим занятиям. У нас есть сапожники, колесные мастера, штукатуры и многие другие – можно будет уговорить кого-нибудь из них взять вас в ученики.
Под конец он зачитал мне перечень правил тюрьмы и установленного здесь распорядка; главным среди них было строгое соблюдение тишины в любое время суток, которое можно было нарушить, лишь имея особое разрешение от кого-нибудь из персонала. В течение трех первых месяцев было запрещено любое сношение с внешним миром, а по истечении этого срока у меня было право принять одного посетителя или послать одно письмо, если я найду здесь кого-нибудь, кто захочет написать его для меня, но это могло быть только одно письмо в течение полугода. Далее, я должен был ежедневно мыться – он особо это подчеркнул; доктор явно нелицеприятно отозвался о моей нечистоплотности – и меня будут еженедельно снабжать сменой белья.
А в конце прозвучало предостережение. Каждый нарушивший данные правила будет подвергнут наказанию по усмотрению начальника тюрьмы и в зависимости от тяжести проступка. Я должен быть благоразумен, сказал мистер Барнетт, подчиняться правилам, и не нарываться на неприятности, ибо начальник тюрьмы мистер Мерридью был не тот человек, что станет терпеть глупцов или потворствовать бунтарям. И я не должен слишком тут обустраиваться, мое уединенное пристанище здесь было временным, как это заведено здесь в отношении новоприбывших и завтра меня разместят с остальными заключенными.
Последнее известие было для меня неожиданностью. Все мои планы придется отложить до тех пор, пока у меня не сложится четкое представление о том, что это будет за место и какие там будут порядки. Побег из камеры это одно, а бежать, когда ты на виду у других заключенных и тюремщиков, совсем другое.
Но уныние было роскошью, которой я не мог себе позволить, ибо едва только ушел Барнетт, принесли обед. Это был суп, хотя густое варево из бурых овощей, бурого мяса и бурой подливы в моей жестяной миске совсем не походило на те супы, что приходилось мне раньше отведывать.
Говорят, что наслаждение едой начинается с ее аппетитного вида, и, исходя из этого, я был настроен не слишком оптимистично. Но поскольку со вчерашнего дня я почти ничего не ел, за исключением хлеба с сыром, что раздали нам во время нашей поездки, я не мог позволить себе особенно привередничать. Я приступил к еде и был слегка удивлен, обнаружив, что вкус этого супа намного приятнее его вида. Правда, он был настолько щедро приправлен специями, что это заставило меня усомниться в свежести этого мяса, но чего глаз не видит, о том сердце не болит, по крайней мере, до тех пор, пока не дадут о себе знать первые неприятные признаки пищевого отравления.
После обеда я предпочел бы отоспаться, но у тюремщика были другие планы на этот счет. Мне вручили шестифунтовый мешок с просмоленным канатом и сказали, что оставшуюся часть дня я должен был «трепать» его. Это значило расплести канат на отдельные пряди и скатать их в клубки. Полученную в результате этого пеньку потом станут продавать и использовать в дальнейшем, как материал для заделки различных швов в строительстве и в стыках между трубами.
Я не настолько был несведущ в тюремных порядках, чтоб удивиться столь бессмысленному занятию. Но при моем нынешнем настроении перспектива провести три с половиной часа за производством пеньки меня совсем не привлекала, не говоря уже о бесцельности этого занятия. И то, что я поступал вразрез со своими внутренними импульсами, говорило не о моей самодисциплине, а о стремлении еще глубже вжиться в эту роль. Если я начну бунтовать в первый же день, это ничего не даст, и есть в этом мире вещи и похуже , чем распутывание веревки. Барнетт упомянул о коленчатом рычаге – который надлежит вращать – и порке, как видах наказания, которые применяют здесь к провинившимся, и я вовсе не собирался испытывать терпение начальника этого заведения.
Не буду подробно задерживаться на рассказе об этом монотонном занятии. Единственное, что можно сказать об этой работе, это то, что воздух тут же наполняется витающими пыльными хлопьями и запахом конопли, пальцы покрываются ссадинами и ломаются ногти. После такого труда вы вправе рассчитывать на плотный ужин. Я же получил лишь хлеб и немного какой-то кашицы, и это было самое жирное и липкое варево, какое я когда либо пробовал.
За этим последовали еще три часа работы, но в это раз я уже не трепал пеньку, теперь меня усадили за самое примитивное шитье. Мне дали несколько кусков ткани, скроенных по размеру тех серых одежд, что были на мне надеты, и велели сшить из них брюки.
А молодого человека благородного происхождения, между тем, ни в детской, ни в школе, отнюдь не учат держать в руках иголку с ниткой. Если только он не засиделся на материнских коленях, чтоб постичь премудрости вышивания крестиком. За последнее время нужда заставила меня самому научиться чинить свою одежду, но я не стал бы причислять это умение к числу своих талантов. Все дело сильно осложняло слабое освещение, и я с трудом что-то различал при тусклом свете фонаря. К тому времени, когда я закончил, у меня болели от напряжения глаза, ныла спина, ибо я сидел, согнувшись в три погибели, чтоб быть поближе к единственному источнику света, а пальцы были исколоты и кровоточили.
Результат моей трехчасовой работы был отнюдь не впечатляющим. Каким-то образом я ухитрился на одной паре полностью зашить низ брюк, а еще у одних брюк одна брючина была короче другой. Тюремщик заявил, что это никуда не годится, и мне придется их распарывать и начинать все по новой. К моему облегчению он сказал, что это может подождать до завтра. В конце дня я упал на свою койку и постарался устроиться настолько удобно, насколько это было возможно для человека, матрасом которому служили три плоские доски.
Спал я скверно. И не уверен, что мне удавалось сомкнуть глаза более, чем на десять минут к ряду. Доски были неумолимо твердыми, у одеяла был странный, затхлый запах и в камере стоял жуткий холод. В предутренний час, когда окна покрылись инеем и огонь фонаря, наконец, потух, я лишился вместе с ним последнего источника тепла. Лежа в темноте, я дрожал и кашлял, от чего сильно болела грудь, и стучало в голове.
Когда, наконец, я начал засыпать, дойдя до полного изнеможения и задеревенев от холода, тюрьма начала просыпаться. Едва я успел закрыть глаза, как зазвонил тюремный колокол. Морозным январским утром я должен был подниматься в шесть часов утра, умываться водой настолько холодной, что ее поверхность подернулась тонкой корочкой льда, прибрать камеру и целый час распарывать то, что я нашил накануне вечером. Занимаясь этим, я то и дело клевал носом, и пришел в чувство как раз к завтраку, который состоял из хлеба, который предлагалось запить кружкой чуть теплого какао. В восемь часов меня, наконец, вывели из камеры, и я присоединился к торжественному строю одетых в серое людей, которые с мрачными лицами, зеркально отражающими пасмурное небо над их головами, толпой направлялись в сторону церкви.
Когда мы вошли, то от тепла аж защипало щеки. Кто-то счел нужным затопить там камин, отчего тамошняя атмосфера более напоминала адское пекло, чем рай небесный. Ряд скамей, предназначенных для заключенных, был отделен от прочего церковного пространства массивной зубчатой оградой; и под надзором тюремщиков, стоящих с обеих сторон нашей шеренги, мы, теснясь, уселись на узких скамьях и, молча, возносили свои молитвы к небесам под заунывный голос священника.
Я не особенно прислушивался к проповеди. Полагаю, что она призывала грешников к праведной жизни. В голосе священника явно читалась скука, говорившая о разочаровании этого служителя бога, который множество раз произносил эти слова, не возымевшие никакого действия на его слушателей. От жары и недосыпа веки мои отяжелели и я , вздрагивая, несколько раз просыпался, когда кто-нибудь резко толкал меня локтем в бок. В правилах ничего не говорилось о наказании тех, кто засыпал во время церковной службы, хотя это, несомненно, не поощрялось. Я кивнул соседу, мускулистому здоровяку со сломанным носом, благодаря его за хлопоты и, надеясь, что мой промах больше никто не заметил.
Но ничто не укрылось от зорких глаз тюремщиков и едва мы вышли из церкви, как я был отделен от прочих заключенных и был отконвоирован через лабиринт множества коридоров к кабинету начальника тюрьмы. Там было тепло и пахло воском для мебели, табаком и кофе, что было подлинным мучением для человека, лишенного этих благ цивилизации. У стены стоял светловолосый мужчина лет тридцати пяти в форме охранника, с военной выправкой и неизменной усмешкой на губах. За большим столом сидел темноволосый человек постарше, он писал, склонив голову вниз, и увидев на столе табличку с его именем, я узнал, что это был начальник тюрьмы Джордж Мерридью.
Он был высокий и коренастый, с широким лицом и аккуратно причесанными темными, но уже седеющими волосами. Его глаза были слишком близко посажены на таком широком лице, для того, чтоб его можно было назвать привлекательным, но невозможно было не заметить властность , сквозившую в его взгляде, которым он окинул меня с головы до пят, когда, наконец, положил ручку и пытался самолично составить мнение о стоявшем перед ним узнике. Несколько долгих минут прошло в неловком молчании, пока он смотрел на меня поверх сцепленных в замок пальцев; взгляд его темных глаз, взиравших на меня из-под насупленных бровей, был холодным и оценивающим.
-Холмс, заключенный номер 221Б, - сказал он, читая лежавший перед ним документ с легким акцентом уроженца Сомерсетшира. – Новый арестант, мистер Вебб?
Блондин кивнул.
- Поступил к нам вчера, сэр.
- И уже причинил нам неприятности? Это дурное начало, не так ли? – Он пробуравил меня своим взглядом, заставив опустить глаза. – Вы атеист?
Я медлил с ответом. Он решил, что я его не понимаю и попытался изменить вопрос.
- Вы безбожник?
- Нет, сэр, - ответил я.
- Я потому спрашиваю, - мягко сказал Мерридью, - что, человек, который спит во время проповеди либо знает все, о чем там говорится, либо не желает знать. – Его взгляд стал жестким. – Почему же спали вы?
- Я устал, сэр.
- О, вы устали. Ну, это совсем другое дело. Мистер Вебб, кажется, к нам под опеку в кои то веки попала утонченная натура. – Он улыбнулся злой , хищной улыбкой, и это заставило его прищуриться, а его взгляд потемнел, став угольно-черным. – Я скажу вам, Холмс, что я намерен для вас сделать. У вас есть право на выходной день, и вы можете отдохнуть. Как вам такое предложение?
- Может, порка его разбудит, начальник? – сказал Вебб, кажется, слишком уж смакуя предстоящую экзекуцию. – В десять часов Ригану полагается получить двадцать отборных плетей. Но у позорного столба всегда найдется место для еще одного смутьяна.
- Первый проступок, мистер Вебб, - укоряющим тоном заметил ему Мерридью. – И ведь есть же презумпция невиновности. Не правда ли, Холмс?
Я кивнул.
- Я очень сожалею, сэр.
- Да, вы будете сожалеть. Я не оставлю такой проступок безнаказанным. Ведь вы же понимаете, что подаете дурной пример другим. Вы проведете день в темной камере на хлебе и воде. И сможете отдыхать там, сколько угодно. Проследите за этим, Вебб.
Разговор был короток и подошел к концу. С Веббом, что шел впереди, и с двумя конвоирами, что шли по обе стороны от меня, мы спустились в подземную часть тюрьмы, где первые заключенные этой тюрьмы содержались в подвалах, полностью погруженных в болотистую почву, и строили там фундамент глубокого заложения, возводя его на массивных каменных блоках, на которых уже образовались трещины от напряжения и оседания грунта. Среди сломанных стульев и табуреток, плавающих в лужах прибывающей болотистой воды, в стене виднелись пять железных дверей, тускло посверкивающих, когда на них падал свет фонаря.
-Дом , милый дом, - сказал Вебб, открывая ближайшую дверь и осветив фонарем помещение этой камеры, где не было ни мебели, ни каких-либо предметов утвари. -Темно, а? –Он засмеялся. – Вот почему ее называют темной камерой. Ну, же сделайте одолжение, войдите.
Меня подтолкнули вперед в открывшуюся передо мной темноту. Когда я поворачивался, куда-то мне под ноги быстро сунули кувшин и жестяную тарелку с половиной буханки хлеба на ней. Я , было, остановился, но было уже поздно. Кувшин закачался и упал, залив поблескивающие плиты пола своим бесценным содержимым.
Улыбка Вебба стала еще шире.
- Какой неуклюжий, - сказал он. – Этой воды вам должно было хватить до утра. Ну, я желаю вам доброй ночи. Отдыхайте… сладких снов.