Когда мы служим великим, они становятся нашей судьбой
Фик из того же сборника, что и предыдущий, "Разговор об этике". Этот - полная его противоположность.

Он не знал, почему делал это. Это была всего лишь минутная прихоть. Но повинуясь внезапному импульсу, он зажал в ладони лезвие и сжал кулак.
Он даже не искал такого оружия. Не думал, что найдет. Бритва просто лежала на сосновом столике среди его химикалий, он нашел ее, когда наводил там порядок.
Он задумчиво подпер рукой подбородок, лениво наблюдая, как три большие, красные капли просочились сквозь его пальцы и упали на изъеденную кислотой поверхность стола, по очереди издав характерное кап-кап. Три ноты такта, стаккато. Падая на стол, капельки на минуту стали перламутрово-красными, а затем превратились в почти черные, когда растеклись и впитались в дерево, влившись в мозаику других пятен. Потом капли стали падать уже не так быстро, и он сильнее сжал руку, чтобы сохранить темп.
Если он и чувствовал боль, то никак этого не показал.
И доктор, сидящий в кресле у него за спиной, думал, что он сделал паузу только для того, чтобы понаблюдать за чем-то, случившемся на улице, и был разочарован.
В действительности, он был не так уж далек от истины – сыщик и впрямь наблюдал, доктор ошибся лишь в предмете его наблюдения.
Наконец, когда пятно на столе стало уже достаточно большим, и кровь впиталась глубже в дерево, Холмс разжал ладонь, и бритва упала на стол. Упав, она издала легкий металлический звон, а сыщик рассматривал пораненную руку. Он смотрел на кровавые борозды, оставленные бритвой. Кроваво-красные следы ярко выделялись на бледной коже, и этого было достаточно, чтобы на минуту привлечь его внимание.
Его ум клинически оценил нанесенные лезвием раны – тщательно изучил и отбросил в сторону, как не имеющие большого значения. Его это не волновало. Не было ни горечи, ни бравады, ни сожаления. Он смотрел, как истекает кровью и это ничего для него не значило. Нанесение ран самому себе было лишь еще одной границей существования, которую он подверг испытанию и сокрушил, однако, это не нарушило монотонного однообразия его существования. Боль, и кровь, и порезы на ладони не имели никакого смысла, также как и многое другое.
Бессмысленно.
Придя к такому заключению, он поднялся, сжав раненую руку в кулак и держа ее ладонью вверх, чтобы кровь не капала на пол. Чисто по инерции, он удалился в свою комнату, подумав, что находиться там ничуть не хуже, чем где бы то ни было еще.
Некоторое время спустя Уотсон встанет со своего стула и увидит окровавленное лезвие, лежавшее на столе рядом с пятнами крови. Он будет стоять над ним, проведя кончиками пальцев по багровому краю бритвы, и раны, о которых он догадается, причинят ему гораздо больше боли и печали, чем тому, кто нанес их себе сам.

@темы: Шерлок Холмс, Тема с вариациями, Первые годы на Бейкер-стрит

Когда мы служим великим, они становятся нашей судьбой
Со своим большим переводом "Детства ШХ" поняла, что почти совсем забросила свой дневник. Хочу исправить такую оплошность

Тема с вариациями

Разговор об этике


Холмс поднял голову от завтрака, который он лишь нехотя ковырял, открыл рот, словно собираясь заговорить, покачал головой и вновь стал лениво гонять по тарелке несчастный омлет.
Мое любопытство относительно того, что ему нелегко облечь в слова какую-то мысль, росло с течением времени, по меньшей мере, в геометрической прогрессии.
Я знал, что мой друг одарен некоторым красноречием, актерской способностью к выразительности, и он высказывал свое мнение, не заботясь о том, как это будет воспринято. Почему же тогда сейчас он не знает, что сказать? Что это за деликатная тема, что мой друг не может решить, каким образом можно ее обсудить? И почему он решил, что должен обсудить ее со мной? У меня в уме пронеслась целая дюжина возможных сценариев, и я искал наиболее подходящий.
Он познакомился с какой-нибудь девушкой?
Ему нужен мой совет?
У него есть какие-то ужасные новости, и он не хочет портить этим утро?
Какими бы невероятными не казались все эти предположения, но я не мог исключить их, основываясь на одной лишь неуверенности Холмса
Когда в четвертый раз он поднял голову, собираясь, казалось бы, что-то сказать, и вновь неловко отступил, потянувшись вместо этого за кофейником, я воскликнул:
- Говорите же, Холмс, или вы сведете нас обоих с ума.
Мне показалось, что на губах Холмса промелькнула легкая смущенная улыбка, в тот момент, когда он налил себе кофе и стал накладывать туда совершенно невозможное количество сахара.
- Простите, старина. У меня был вопрос. Вы застали меня во время внутреннего диалога с самим собой относительно необходимости задавать такой вопрос.
- Думаю, что уже достаточно сахара, - быстро заметил я.
- Думаю, нет, - парировал Холмс, угрожающе нахмурив брови.
Я мог только неодобрительно вздохнуть.
- Какой был у вас вопрос?
- Ну… - задумчиво произнес он, делая глоток кофе, который судя по количеству сахара, что он туда добавил, больше походило на патоку. – Я думал, могу ли узнать ваше мнение по одному вопросу. По вопросу морали, если быть точным.
- Понятно, - ответил я и даже вздрогнул, протестуя, когда он снова протянул руку к сахарнице. – Право же, Холмс!
- Вы можете пить такой кофе, какой вам нравится, - язвительно бросил Холмс, бросая еще несколько кусочков сахара в чашку, стоящую возле его локтя. – Как его пью я , не ваша забота.
- У меня вопрос.
- Вот как.
- Как это вы еще сохранили свои зубы?
Холмс бросил на меня сердитый взгляд и добавил еще сахар, несомненно, лишь затем, чтоб сделать мне назло.
- Ну, и какой у вас был вопрос? - спросил я.
Холмс вздохнул, сделал еще один глоток кофе, потом отставил в сторону чашку, и, поставив локти на стол, сложил вместе кончики пальцев.
- В общем, я размышлял, - сказал он, задумчиво глядя перед собой, - над таким понятием, как извинение.
- Извинение?
- М-м. Как вы думаете, Уотсон, если человек … кое-что сделал… следует ли ему извиняться лишь потому, что этого от него требуют общественные нормы?
- Это действует лишь , если он сделает это от чистого сердца, - начал я, чувствуя некоторую неловкость от того направления, которое принимал наш разговор.
- А! Да, - воскликнул Холмс, возбужденно ткнув пальцем в мою сторону. – Вы зрите в самый корень. Что если он не сожалеет?
- А он должен сожалеть? – спросил я, говоря уже буквально, а не риторически. Я уже начал беспокоиться о том, что он мог сделать.
- Это не важно, - сказал Холмс, небрежно махнув рукой.
- Что же тогда важно?
- Ну, скажите, Уотсон, кто постановил параметры, определяющие, когда я должен сожалеть? Согласитесь, что это совсем другой вопрос. И, в любом случае, раз мы гипотетически допускаем, что я не сожалею, то из этого следует, что я должен оспорить заключение того, кто думает, что я должен сожалеть в любом случае.
- Но мы же решили, что вам следует извиниться.
- Вовсе нет. Мы говорили, что общественные нормы предписывают мне извиниться.
- Разве это не…
- Сказать, что они требуют и что они правы в своем требовании – совсем не одно и то же.
Я снова сел и скрестил на груди руки, будучи слегка раздражен.
- Очень хорошо. Если мы собираемся вести себя совершенно безнравственно, то я скажу, что многое еще зависит от того, кому вы нанесли обиду.
Холмс слегка приподнял брови и с пониманием кивнул.
- Понятно.
- К примеру, если дело касается миссис Хадсон, то вы обязательно должны принести извинения как можно скорее – потому что мы оба знаем, что произойдет, если она обнаружит, что вы что-то совершили, и как она обойдется с вами после этого.
- Совершенно верно, - сказал Холмс.
- Вам также следует извиниться, если речь идет обо мне, потому что я поколочу вас, если вы этого не сделаете.
- Уотсон…
- И я могу это сделать в любом случае, в зависимости от того, что вы натворили.
- Я не сказал…
- Это снова мой зонтик, Холмс?
- Разве я сказал, что мы говорим о чем-то, что я сделал? Уотсон, вам не кажется, что у вас нет фактов, подтверждающих столь блестящие догадки?
- Вы сказали, что мы говорим о вас!
- Ничего подобного!
- Вы сказали «я»! Вы сказали: «общественные нормы предписывают мне извиниться»!
Холмс воздел руки вверх, возмущенно прорычав:
- Я говорил гипотетически, Уотсон! «Я» означало «я» в общем смысле, а не «я, Холмс».
Я почувствовал, как на моем лице сама собой появилась гримаса недоверчивости по отношению к тому, что показалось мне полной чепухой.
- «Я» в общем смысле? – повторил я.
Холмс вздохнул и, скрестив руки на груди, откинулся на стуле.
- Холмс. Как говорить о ком-то, какой-то личности, в общем? Нет общего смысла…
- Хорошо, тогда «он»! Он, неопределенный, неизвестный человек. Просто вернитесь назад и исправьте все, что я сказал, заменив «я» на «он».
- Я все еще думаю, что вы что-то сделали, - проворчал я.
Холмс наклонился вперед и, поставив локти на стол, раздраженно опустил голову в ладони.
- Это смешно. Я пытаюсь вести с вами философскую дискуссию…
- Возможно, только эта дискуссия началась с ложного аргумента.
- О чем вы говорите?
- Возможно, если б вы начали так: - Уотсон, я совершил такую-то и такую-то оплошность и в связи с этим возник вопрос…
- Это было бы ложью, так как я ничего не сделал.
- О, - сказал я с насмешливым облегчением, беспечно махнув рукой, - что ж, это меняет дело. Потому что раньше вы никогда не лгали.
Холмс сложил руки на столе и бросил на меня ледяной взгляд.
- Если я когда-нибудь буду настолько глуп, что снова заговорю с вами на такую тему, - бросил он, - то не будете ли вы столь любезны избавить меня от вашего предвзятого мнения и станете смотреть на вещи беспристрастно?
- Дело в том, что вопрос вашей морали, ( если, конечно, можно сказать, что вы вообще обременены таковой) затмевает у меня в уме все прочие соображения, когда мы начинаем говорить об этике.
- Я заметил, - ледяным тоном сказал Холмс и опустил в свой кофе еще одну ложку сахара. Я нахмурился, вскользь заметив, как иронично это прозвучало при данных обстоятельствах.
Несколько минут мы сидели молча. Я скромно заканчивал свой тост, а Холмс расстроенно звякал ложкой в своей чашке, пытаясь размешать сахар, который он добавил в, и, без того уже насыщенный им напиток. Наконец, он положил ложку на стол и решительно сделал глоток, но поморщившись, уныло отставил несчастную чашку в сторону. Он покорно вздохнул и подпер голову рукой, глядя на свой испорченный кофе с видом горчайшего разочарования.
- Знаете, - решил я, наконец, заметить, - это было бы очень ловким маневром и было бы , к тому же, очень удобно, принести миссис Хадсон извинения, когда она придет сюда забрать посуду…
Холмс оторвал взгляд от чашки кофе и сердито посмотрел на меня.
- Уотсон, - сурово сказал он, – у меня нет причины извиняться перед миссис Хадсон.
- Потому, что вы не сожалеете о содеянном, или потому, что…
- Потому, что я ничего не сделал, последний раз говорю!
После такой его вспышки я с минуту размышлял об этом, глядя в свою тарелку и крутя в пальцах чайную ложку.
- Вы уверены? – настойчиво произнес я, вновь поднимая взгляд на Холмса.
- Да! – вскричал он. – Послушайте, если я действительно что-то натворил, неужели вы думаете, что до сего момента никто бы не заметил, что что-то не так? И все же этим утром не стряслось ничего из ряда вон выходящего, за исключением этого предположения, что я сделал что-то, о чем должен сожалеть!
Я хмуро взглянул на Холмса, понимая его, но еще не уверенный в его искренности.
- Вы обнаружили, что что-то не так? – спросил Холмс, делая энергичный жест в мою сторону.
- Нет, - признался я, - пока ничего…
- Вы встали, прошлись по квартире, вы даже побрились, оделись и еще до завтрака приготовили свой медицинский чемоданчик, так как у вас назначен на утро прием пациента.
- Да, – продолжил признаваться я, пытаясь быстро сообразить, как он все узнал. – Как…
- Пустяки. Право же, Уотсон, неужели вы думаете, что если случилась бы какая-то катастрофа, независимо от того виновен я в ней или нет, вы, при всем при этом, не натолкнулись бы на какой-то знак? Кстати, заметьте, когда пойдете вниз, что ваш зонтик стоит прислоненный к входной двери, там же, где вы его и оставили.
Я обдумывал всю ситуацию дальше, задумчиво теребя усы, и , наконец, выразил свое согласие, осторожно кивнув.
- Полагаю, что все это так – и я считаю, раз все это подтверждается с такой легкостью, я могу вам поверить относительно зонтика…
- Благодарю вас, - проговорил Холмс с явным сарказмом.
Однако, я все еще не был удовлетворен в отношении его невиновности там, где дело касалось миссис Хадсон.
Поэтому, когда она вошла, чтобы убрать со стола после завтрака, я воспользовался случаем и занялся собственным детективным расследованием.
- Это было удивительно, миссис Хадсон, благодарю вас, - я признательно улыбнулся, протягивая ей пустую тарелку. Не склонный к общению Холмс лишь дернул плечами в знак согласия, но наша хозяйка, ставя посуду на поднос, любезно сказала, что рада тому, что мы, так или иначе, получили удовольствие от завтрака.
- Полагаю, ваше утро проходит благополучно? – спросил я, когда она уже собиралась уходить. Я пытался говорить обычным тоном, но она с удивленным видом остановилась на полпути к двери, бросив подозрительный взгляд на Холмса.
- А почему, - медленно произнесла она, - оно должно бы проходить как-то иначе…?
Неверный вывод, к которому она пришла , был тут же замечен моим приятелем и он упал на стул, раздраженно воскликнув:
-Да черт возьми!
- Мистер Холмс! – возмутилась миссис Хадсон. Не дожидаясь, пока она начнет отчитывать его в избранной им самим манере, я вставил самым миролюбивым тоном:
- Нет-нет, ничего такого, миссис Хадсон. Я сказал это просто для поддержания разговора. Но после того, как вы принесли нам завтрак…?
Она вопросительно взглянула на меня.
- Ведь вы же не заметили ничего такого, правда? – пояснил я.
- Нет, доктор, - ответила она, покачав головой. И затем бросила последний осуждающий взгляд на Холмса. – Но я буду начеку, в случае чего!
Холмс, в свою очередь, весело улыбнулся и жизнерадостно сказал ей:
- Хорошего вам утра, миссис Хадсон! – и она, шурша юбками, вышла из комнаты.
- Ну, теперь вы убедились? – буркнул он мне, как только наша хозяйка ушла.
По правде говоря, у меня все еще были сомнения, но понимая, что у меня нет никаких серьезных оснований для этого, я лишь пожал плечами в знак согласия.
- Очень хорошо, Холмс, сожалею, что усомнился в вас. Вы задали исключительно философский вопрос, и эта дилемма не имеет никакого воплощения в реальности.
Холмс облегченно вздохнул и сделал жест рукой, который можно было бы перевести как «наконец-то».
- Благодарю вас, Уотсон. Извинения приняты.
На этом бы дело и закончилось, но минутой позже в комнату вбежала миссис Хадсон.
Я вздрогнул, напуганный ее внезапным появлением, и резко повернулся в ее сторону.
- В чем дело? – спросил я.
Признаюсь, я ожидал, что она будет стоять с оскорбленным видом, держа в руках прожженную и искромсанную диванную подушку, ловко вытащенную из какого-нибудь тайного укрытия, либо еще что-нибудь в этом роде. Вместо этого она быстро шагнула к столу, держа в руке телеграмму. Однако от меня не укрылось, что Холмс наблюдал за всем этим с видом пациента, ожидающего рокового диагноза.
- Это принесли для вас, сэр, - сказала миссис Хадсон, кладя перед ним телеграмму. – Мальчик, который доставил ее, сказал, что она срочная.
- Благодарю вас, миссис Хадсон, - коротко сказал Холмс, когда она повернулась, чтобы уйти. Однако, он не стал тут же открывать телеграмму, а лишь хмуро смотрел на нее, постукивая по конверту длинным тонким пальцем, словно набираясь решимости.
- Почтовый штамп Уайт-холла, - заметил я с некоторой долей удивления и заинтересованности.
- Да, - вздохнул Холмс.
- Что ж, разве вы не собираетесь его открыть? Миссис Хадсон сказала, что телеграмма срочная.
Холмс еще полминуты мрачно разглядывал конверт, а потом, вздохнув, вскрыл его с той решимостью скорее покончить с ним, с которой обычно отрывают от раны пластырь.
Он быстро проглядел содержимое, при этом лицо моего друга помрачнело, будто подтвердились самые худшие его ожидания, и он встал из-за стола, раздраженно закатив глаза, и, не сказав ни слова, отправился в свою комнату.
- Холмс! – протестующе воскликнул я, прежде чем он успел скрыться там.
- Что? – проговорил он, бросая взгляд через плечо.
- Куда вы идете?
- Ну, - сказал он, - если, как вы сказали ранее во время нашей философской беседы, мы собираемся вести себя крайне аморально, вы могли бы сказать, что я бегу из страны.
Я прищурился, пристально глядя на него с удивлением , ибо был совершенно озадачен.
- Почему? Что было в этой телеграмме?
- Она от моего брата. Он пишет, что вскоре заглянет сюда.
Я ошеломленно смотрел на него еще минуту, и тут неожиданно у меня в голове словно щелкнул переключатель, и все идеи, что мы обсуждали сегодня утром, сложились у меня в уме в единую картину. Глаза мои широко распахнулись, когда я пришел к неизбежному заключению, ясному, как мигающая лампочка.
- О, - медленно произнес я. – Так вы решили не извиняться.
Холмс невольно усмехнулся.
- Мой дорогой Уотсон, вы делаете поразительные успехи. Короче, если Майкрофт спросит, вы не видели меня уже несколько дней.
С этими словами он исчез в своей комнате и, несомненно, воспользовался окном и пожарной лестницей, ибо исчез в прямом смысле слова.
Я сидел и курил в глубоком раздумье, размышляя может ли оправдать ложь для прикрытия тот факт, что ему не удалось этим утром привести к благополучному разрешению подобный вопрос.

@темы: Шерлок Холмс, Тема с вариациями, Первые годы на Бейкер-стрит

Когда мы служим великим, они становятся нашей судьбой
Это была необычная ситуация, и она сразу заставила меня насторожиться. Холмс был передо мной в долгу и был уговор, что платой послужит ужин и концерт. Однако, концерт, выбранный им, озадачил меня.
Неизвестный квартет не самых известных музыкантов играл в небольшом зале произведения совершенно неизвестного композитора. Или уж, по крайней мере, его имя было совершенно не известно мне, так я и сказал.
- Я знаю его, - признался Холмс, странно улыбнувшись, - и собственно говоря, довольно хорошо. Думаю, Уотсон, вам будет интересно послушать его сочинение.
- Если вы говорите об этом с таким энтузиазмом, то я буду против, - проговорил я, - ведь у нас совершенно разные вкусы.
Холмс выразительно приподнял бровь и взглянул на меня краем глаза:
- Ведь дареному коню в зубы не смотрят, не так ли?
- Вовсе нет. По совести говоря, мы ведь должны были пойти на концерт, руководствуясь моими вкусами.
Холмс усмехнулся.
- Право же, Холмс, ведь…
- Давайте не будем начинать сначала, - поморщился он. – Если это не подойдет, то как-нибудь в другой вечер…
Я махнул рукой, не в силах сдержать улыбку, такой сокрушенный и неловкий у него был вид.
- Я просто шутил, Холмс.
- В самом деле?
- В основном. Вы так редко извиняетесь, что очень забавно, заставить вас это сделать.
Холмс язвительно закатил глаза. Мы вышли из кэба и вскоре уже шли к своим местам в зале. Я был немного озадачен, когда мы вошли внутрь, и Холмс тут же, даже не предъявив билетов, повел меня в одну из лучших лож в этом концертном зале.
По своей привычке, он уютно устроился в одном из кресел, и пока я неторопливо усаживался на свое место, чувствуя некоторую неуверенность, улыбнулся мне неуловимой искренней улыбкой, свойственной ему одному.
- Уверяю вас, что наше пребывание здесь вполне законно, - смеясь, заверил он меня. Кажется, мой друг, как обычно, прочел по моему лицу то, что промелькнуло у меня в голове.
- Я достаточно осведомлен об искусстве делать выводы, чтобы распознать ваш modus operandi, Холмс…*
- Мой modus operandi!
- Вы очень дерзкий вор в те мгновения, когда к вам можно применить такое название. Если мы просто должны пробраться в любую ложу и настаивать на том, что она наша…
- Уотсон, - снова рассмеялся Холмс, - я же сказал вам, что композитор один из моих знакомых. Вы думаете, я бы стал морочить вам голову в ситуации, когда я перед вами в долгу и должен компенсировать это?
- Особенно в такой ситуации, - ответил я. – Но раз вы знаете композитора, я дам вам презумпцию невиновности. Это должно быть очень дорогие места…
Холмс прервал меня, насмешливо фыркнув.
- Или же нет? – настаивал я.
- Черт возьми, Уотсон, - вздохнул Холмс, начиная выказывать некоторые признаки раздражения.
Я счел это как знак для себя, что от добра добра не ищут, и больше его не расспрашивал.
Тем не менее, причины, по которым Холмс настаивал, чтобы мы посетили именно этот концерт, оставались для меня тайной.
И она стала лишь еще более непроницаемой, когда огни стали гаснуть и поднялся занавес.
Зал был действительно совсем небольшой, но после вступительных нот уже почти не возникло сомнений относительно качества акустики. Один грандиозный, нарастающий аккорд охватывал весь диапазон квартета. Казалось, что все музыканты берут двойные ноты, был произведен такой эффект, что весь зал резонировал с низкими нотами, словно грохочущий оползень, и звенел вместе со сладкозвучными высокими звуками. Это походило на бриз во время землетрясения. Аккорд прокатывался и нарастал, переходя в другой, затем в следующий, так что землетрясение и бриз стали волнами, сотрясающими зал, словно буруны, разбивающиеся о прибрежные скалы. Это было очень впечатляюще и живописно, и в то же время оно вызывало самые непосредственные чувства. Это в равной мере напоминало неистовые волны и тихий плач.
Это было настолько драматично и столь притягательно, что сперва я не заметил странного поведения Холмса. И как ни странно, в то время, как, на этот раз, я был всецело захвачен музыкой, его она, казалось, совсем не интересовала. В тот момент, когда он должен бы находиться в своей привычной позе, откинувшись назад и закрыв глаза, потерянный для всего мира – часто я даже наблюдал, как он каким-то странным инстинктом дышит в такт пьесе, которая особо тронула его – сейчас вместо этого мой друг, соединив вместе кончики пальцев, пристально наблюдал за мной.
- Ну, что вы думаете? – спросил Холмс, наклонившись ближе и шепча мне в ухо, в ответ на мой вопросительный взгляд.
- Я никогда не слышал ничего подобного, - честно признался я.
Тем временем аккорды то поднимались, то переходили в басы, пока , наконец, они не затихли и темп ускорился; музыка перешла в целую серию технически очень сложных гамм, в основном исполняемых на скрипке, но иногда эта игра подчеркивалась поразительно эффектно другими басовыми инструментами. Теперь эти волны напоминали бурю.
- Честно говоря, можно подумать, что это создано каким-то маниакально депрессивным соединением Грига и Паганини, - добавил я. – И возможно автор преданный поклонник Дебюсси.
Холмс, казалось, почему-то пребывал в нерешительности относительно своей реакции : быть довольным или испытать разочарование.
- Ничто в этой музыке не показалось вам знакомым? – спросил он.
Я понятия не имел, почему бы это было возможным.
- Но почему? Этот ваш композитор – определенно оригинален, если он еще не пользуется популярностью, то потому что единственный в своем роде.
Что еще более странно, я заметил, как в этот момент по губам моего друга скользнула сдержанная улыбка; так он обычно улыбался, когда был польщен. Это выглядело так, словно я искренне поздравил его с завершением какого-нибудь головоломного дела.
Однако вскоре я забыл о странном поведении Холмса, так как музыка вновь приковала к себе мое внимание.
Казалось, сам характер пьесы говорил о какой-то загадке. Возможно, это было какое-то волнующее признание – но его выражения лишь мелькали то тут, то там, словно говорящий лишь намекал, а не говорил напрямую, какие бы секреты не заключали в себе глубины этой музыки. Это было какое-то мощное отрицание, однако – чувствовалась разница – то, что оно вызывало в памяти совсем не походило на робкий отказ.
Пьеса, безусловно, была прекрасной, но той красотой, которую можно найти в ярком свете, преломленном в стеклянном бокале, - резкой и впечатляющей, не взывающей к нежным чувствам, желающей, чтоб ее принимали такой, как она есть. И неожиданно для себя, я почувствовал, что меня это очень привлекло. Пьеса всецело завладела моим вниманием, и я старался воспринять ее во всех нюансах, пытаясь лучше понять. И был даже раздражен, когда Холмс снова наклонился ко мне, нарушив тем самым ход моих мыслей.
- Вы уверены, что ничего в этом не кажется вам знакомым?
- Я уже сказал, что ее техническая сложность и изощренность немного напомнили мне Паганини, - коротко ответил я. – А тяжелые аккорды похожи на Грига.
Холмс сардонически приподнял бровь.
- Тогда я дам вам намек, - сказал он. – Через два такта, подумайте, что случилось как-то на днях поздно ночью, когда я, играл в гостиной на скрипке, а вы спустились и сказали, чтобы я играл потише.
Я понятия не имел, что можно из этого понять. Я был недостаточно осведомлен в музыкальной теории, чтобы вообразить, что смогу точно отсчитать два такта сложнейшей пьесы. Но, к счастью, ключ к разгадке, который дал мне Холмс, оказался вполне очевидным.
От меня не укрылась перемена в общем настроении пьесы.
Аккорды резко и быстро следовали один за другим, сочетаясь и расходясь, как свет, преломленный призмой, пока, наконец, не оборвались и не стихли. Затем, словно дым после взрыва, гораздо мягче, полилась мелодия. Она была тихая и нежная, едва уловимая, скрипка играла в середине диапазона, а остальные инструменты звучали фоном вокруг нее, акцентируя скрипичную игру. И, несмотря на то, как существенно отличалась эта часть пьесы от предшествующей, можно было легко узнать нить, проходящую через все это произведение, в основании его лежало все то же – два различных оттенка, нанесенных на одну канву, дополняющие друг друга.
И неожиданно я почувствовал себя полным идиотом.
Все это время я упускал это – я точно знал, кто играл пьесу, которую напомнила мне эта, и это не был Григ.
С открытым ртом я повернулся к Холмсу. Он, не взглянув на меня, улыбался, опустив глаза на свои сцепленные в замок руки.
- Так вы понимаете, что послужило вдохновением для второй части?
- Боже милостивый! – выдохнул я вполголоса, чтобы не побеспокоить весь зал, - Кто-то взял ваши аккорды и гаммы и создал из них мелодию!
- Я, Уотсон, - поправил меня Холмс немного раздраженно – Я взял свои аккорды и гаммы и создал из них мелодию. Я говорил вам, что вы были несправедливы ко мне, когда говорили, что то, что я играю для собственного удовольствия, не имеет ничего общего с музыкой.
- Я от всего сердца беру свои слова назад! – воскликнул я. - Какую же часть вы играли, когда я прервал вас ночью?
Тут Холмс не удержался довольной улыбки.
- Я наносил последние штрихи на басовую часть. Без других инструментов она довольно однообразна, и у скрипки совсем другие струны, так что я согласен, что тогда это звучало ужасно…
- Я не могу поверить, что это написали вы, - прервал я его, качая головой. – Холмс, я никогда не знал, что вы вообще пишите музыку.
- Прежде я еще не писал ничего столь законченного, как эта пьеса, - признался он. – На самом деле, с моей стороны это было нечто вроде эксперимента – записать то, что я играл. Как бы там ни было, - самоуверенно добавил Холмс, - я достаточно на нем заработал, чтобы покрыть стоимость ужина.
Оставшуюся часть пьесы мы слушали молча – я – по новому взглянув на нее, а Холмс в более свойственной ему манере слушать музыку, хотя с более критической точки зрения, что, думаю, объяснялось лишь его естественным беспокойством за судьбу своего произведения.
- Как вы назвали эту вещь? – спросил я, как только стихли последние аккорды.
Холмс пожал плечами.
- Струнный квартет в тональности соль минор в четырех частях.
- Да? И все?
Холмс поджал губы и задумчиво потер рукой шею.
- Я мог бы дать второй части название не очень лестное для докучливых соседей по квартире.
Смею заметить, что Холмс думал о более подходящем названии, по крайней мере, одной из частей концерта, когда я шутливо заметил ему, что этот концерт, прибыль от которого позволила ему заплатить за наш ужин, вряд ли можно считать погашением его долга.

* Образ действия

@темы: Шерлок Холмс, Тема с вариациями, Скрипка Мастера, Первые годы на Бейкер-стрит

13:28

Когда мы служим великим, они становятся нашей судьбой
У автора sagredo есть серия фанфиков под названием "тема с вариациями". К ней относится и фанфик "Песни без слов", который я вчера выкладывала. Я еще буду возвращаться к этой серии, а сейчас хочу предложить перевод фанфика из нее под названием Lapsus Linguae (Оговорка). Мое мнение полностью совпадает с мнением автора, которая, написала, что вот он всплыл у нее в голове и она его записала, а теперь не знает, что с ним делать. Понимает, что он совсем не в характере,но допускает, что в какой-то вселенной такое могло бы иметь место.
Я точно также немного колебалась, уже переведя фанфик, но вот все-таки решила выложить

Тема с вариациями

Lapsus linguae (Оговорка)

Я увидел, что он сидит на краю постели, одетый в ночную рубашку, прижав колени к груди и обхватив себя руками, словно, чтоб не дать себе рассыпаться на части. Во всей фигуре Холмса чувствовалось какое-то странное напряжение, неподвижность застывшей ледяной статуи, нарушаемой лишь , как я заметил, легкой дрожью в плечах. Это напомнило мне его манеру плакать, и когда при моем появлении он поднял голову, его серые глаза покраснели, а на щеках были видны следы слез.
- Господи, - тихо сказал я, чувствуя, как напряжен мой голос от беспокойства. – Холмс, что случилось?
Он покачал головой, в отчаянии стиснув зубы и сжимая губы в одну тонкую линию.
- Я не знаю, - беспомощно ответил мой друг, хриплым от слез голосом. – Я проснулся, и это началось… и я не мог остановиться.
Он отвернулся, сердито вытирая глаза рукавом рубашки.
Я оставил свой чемоданчик на пороге и подошел к нему, чтобы сесть рядом. Легко предположить, думал я, что он просто измучен и переутомлен после сложного дела, которое только что завершил, но некий инстинкт внутри меня настаивал, что тут нечто большее. Что-то, в чем Холмс не желал признаваться и себе, также, как и мне. Я видел, как это изводило его последние недели, когда он работал над этим делом.
- Не просите меня объяснить, Уотсон, - прошептал Холмс, словно предугадывая мои мысли, после чего уткнулся подбородком в колени и устремил неподвижный взгляд на мерцающий свет единственной лампы, освещавшей комнату.
Я покачал головой.
- Нет, дорогой друг. Я не стал бы.
Однако, я протянул руки, чтобы обнять его.
Сначала Холмс вздрогнул, метнув на меня почти панический, дикий взгляд, но я обхватил его руками прежде, чем он начнет протестовать, как делал это в подобных случаях.
- Все в порядке, Холмс, - проговорил я, привлекая его ближе к себе. – Успокойтесь.
Он прижался к моей груди, но глаза его были все еще широко распахнуты, остекленевшие от слез, иего взволнованное дыхание стало учащаться, пока вновь не задрожал подбородок.
Я был охвачен волной страха и сожаления, гадая, не допустил ли серьезный промах, но, наконец, Холмс сделал судорожный вздох и проговорил:
- Уотсон…
- Ш-ш-ш – зашептал я и еще крепче обнял его. Он повернул голову и прижал ее к моей рубашке, подавляя рыдание.
- Я не могу выбросить это из головы, - произнес Холмс с дрожью в голосе и закрыл глаза, по его лицу снова потекли слезы.
- Что? – спросил я.
- Ее. Как мы нашли ее. Я помню все. Следы от веревок на ее руках – их было четыре на правой руке и семь на левой. Черт… почему я не перестаю видеть это? – Он задрожал еще сильнее, задыхаясь от рыданий. – Почему … все это теперь? Я не понимаю.
Я размышлял над тем же самым. Он видел и более жестокие убийства.
- Возможно, вам станет легче, если вы мне об этом расскажете, - мягко предложил я.
- Зачем? Вы видели все то же, что и я.
- Чтобы избавиться от этого. Снять груз с души.
Холмс еще долго ничего не говорил, вцепившись в меня, пока, наконец, более-менее не успокоился. Я уже почти готов был отказаться от этой идеи , как от еще одного своего предложения, оставленного им без внимания, но к моему удивлению мой друг неожиданно начал описывать сцену, воспоминания о которой причиняли ему такие страдания.
Подробности, которые он помнил, были экстраординарны. Количество и точное нахождение следов на шее убитой, точное расположение ее вещей, разбросанных по комнате, следы и отметины на ковре, даже точные подробности касательно погоды, которая была в тот день, когда мы обнаружили тело – все было тщательно и безжалостно зарегистрировано в его уме.
В одном пункте, однако, он ошибся.
Холмс начал достаточно спокойно излагать мне вышеупомянутые факты, но по мере того, как он говорил, его волнение росло, глаза вновь увлажнились и, в конце концов, он едва мог произнести сквозь слезы хоть слово.
- И ее кольцо, - в отчаянии пробормотал, наконец, Холмс. Я гладил его по волосам, пока он говорил, пытаясь успокоить, но замер на месте, когда его повествование, кажется, неожиданно отклонилось от фактов преступления, которое мы расследовали. – Он снял кольцо, – выдохнул Холмс и затем, кажется, окончательно потерял контроль над собой.
Бывали случаи, когда я видел у него слезы на глазах – как бы редки они не были – но я никогда прежде не видел, чтобы он плакал вот так. Это и вся история с кольцом , подумал я сначала, столь же ясно, как открытое признание, говорили о том, что Холмс горевал не по убитой в его последнем деле. Эта молодая женщина была не замужем и была убита ее сестрой. Его упоминание о кольце и человеке, который снял его, не имели никакого отношения к этому делу.
Я мог лишь поддерживать его, пока он рыдал, бормоча ему какие-то банальности и чувствуя себя совершенно бесполезным. Я не мог сказать, оказывали ли мои усилия какое-нибудь успокоительное воздействие, но хорошо было уже хотя бы то, что тот изнурительный темп , в котором он бросился расследовать это дело, оставил его совершенно без сил. Вскоре эти внезапные рыдания перешли в редкие всхлипывания, и Холмс осел у меня на руках, безвольный и недвижный, словно неживой, в полном изнеможении. Я продолжал держать его, пока глаза его не закрылись и тело не отяжелело от сна.
Но в ту ночь мне было этого недостаточно. Вопрос Холмса засел у меня в мозгу, как заноза, и непрестанно беспокоил меня.
Почему это дело, и почему сейчас? Какой аспект выделил его из числа множества других, делая его таким мучительным для моего друга, чтобы вызвать такую реакцию? И, на исходе ночи я начал сомневаться могло ли быть что – то в глубине его души, что произвело такой эффект.
В моем распоряжении было только совершенно нелогичное упоминание о кольце и больше ничего. Может, в самом деле, это было что-то вроде оговорки в духе Фрейда, которая была связана с чем-то личным для Холмса и совершенно ужасным для него?
Он был, в конце концов, размышлял я, глядя на его измученную горем, бесчувственную фигуру, довольно молодым человеком, который по роду своей деятельности повидал немало насилия и смертей – также как и я. Разве не горевал я подобным образом по солдатам, изрубленным на поле битвы – которых даже не знал? Если я когда и сомневался в человечности Холмса, то теперь уж у меня не было на это никаких оснований. Возможно, ноша соболезнования, свойственная всем людям , пережившим чью-то смерть, стала слишком тяжела, тем более, что Холмс имел склонность скорее сдерживать свои чувства, чем открыто признавать их. Может быть, причиной этой вспышки послужило не что иное, как время. Также вполне возможно, что ошибка насчет кольца и была именно ошибкой, деталью из какого-то другого расследования, которая вдруг всплыла в памяти, и была включена в его рассказ лишь из-за взволнованного и беспорядочного состояния его ума, вот и все.
Но если же нет…
Что могло значить для Холмса убийство женщины и потеря ее кольца? Из какой главы в его прошлом просочились такие воспоминания? Каким образом это могло быть столь ужасным для него, что он мог упомянуть об этом лишь косвенно?
Наконец, когда водянистые сероватые лучи рассвета просочились сквозь шторы, я был вынужден признать, что ничуть не продвинулся, и считать этот момент полной тайной для меня.
Я бросил взгляд на Холмса, раздумывая остаться ли с ним или идти к себе в спальню. Он выглядел совершенно бесчувственным, спал, как крайне измотанный человек, ничего вокруг не сознавая. Наконец, я тихонько выскользнул из под его неподвижных рук, и мягко опустил его голову на подушку. Он не пошевелился.
Когда я проснулся уже довольно поздно и присоединился к Холмсу в гостиной, то почти готов был поверить, что ничего из событий минувшей ночи на самом деле не происходило – настолько мой друг выглядел обычно, был таким же спокойным и хладнокровным, как всегда. Так или иначе , мы больше не говорили об этом. Больше он не упоминал об убитой женщине или ее кольце – а я его не спрашивал

@темы: Шерлок Холмс, Тема с вариациями, Первые годы на Бейкер-стрит

Когда мы служим великим, они становятся нашей судьбой
Прежде, чем выложить этот перевод, хочу сказать, что сложнее перевода сцены какого-нибудь побоища или драки, может быть только описание музыки. По крайней мере, для не музыканта. Прошу прощения, если оно выглядит неуклюже - но я старалась, как могла.

Песни без слов

Это уже не первая моя попытка описать игру моего друга на скрипке. Насколько мне известно, большая часть сочиненной им музыки никогда не будет записана его собственным пером, нотам большинства его сочинений суждено жить лишь в те мгновения, когда они звучат впервые. Я чувствую, что лучшее, что я могу для них сделать, не обладая достаточными познаниями по теории музыки, это лишь как-то описать их, как это может сделать писатель. Я давно уже подозреваю, что такое описание позволит на мгновение заглянуть в его ум – и , может быть, в его сердце.
Если у него нет никого, ближе меня, то я не могу объяснить, откуда берет начало его музыка. Когда Холмс знает, что у него есть публика, его игра достаточно искусна, но, когда он играет только для себя, я вдруг ощущаю, как меня держат в напряжении те звуки, что поднимаются ко мне с нижнего этажа, словно послание в бутылке, не предназначенное для меня, но все же каким-то необъяснимым образом выброшенное волнами на берег. Редко, когда игра самых прославленных скрипачей вызывала у меня такое волнение, и я не могу представить, чтобы мой друг создал такие мелодии, не испытывая столь же сильных чувств.
То, что я слышу сегодня, довольно сложно и состоит из множества слоев. Я представляю, как длинные, быстрые пальцы проворно движутся по струнам в манере, понятной лишь моему другу, находя свой путь, словно каким-то замечательным инстинктом, и рождая звук, который, кажется, исторг не один инструмент, а два, слившись в единой гармонии. Низкие ноты издают гул, а высокие – струятся и качаются, словно потревожили гладь глубокого озера, затем низкие аккорды нарастают и поднимаются, постепенно доминируя над остальными. Здесь и там его смычок ударяет по двум струнам одновременно, потом играет более трех нот разом, темп и громкость звучания чувствительно увеличиваются до тех пор, пока ясные, пронзительные ноты не берутся всего на одной струне, один из двух фантомных инструментов, вызванных им к жизни, играет соло.
Эта пьеса отнюдь не веселая. Она переходит в тему, которая повторяется снова и снова, постоянно нарастая, пока струны громко не провозглашают заключение. В этом есть что-то призрачное и мимолетное, что-то напоминающее какой-то тайный порыв – хоть я и не могу сказать, почему. Каждая фраза, кажется, заканчивается не последней нотой, а вопросом, и до странности не закончена, словно бы автор не представляет, что делать. В моем воображении я снова вижу мелькающие сквозь деревья проблески лунного света, скользящие по полу нашего купе, когда наш поезд проезжал через лес. Последний поезд до Лондона, на который мы смогли сесть, расследуя очень мрачное преступление, которое были вынуждены оставить нераскрытым.
Музыка становится мрачной. Тихая и спокойная прежде, теперь же скрипка издает рокот. Смычок скользит по струнам. Ноты становятся выше и вот снова раздаются тройные аккорды, которые звучат почти как фиоритурные переливы, смычок больше не летает по струнам, он наносит по ним острые удары, точно сабля. Мелодия кружится в бесконечном круге ударов и их отражений, напоминая дуэль с невидимым противником. Я никогда не видел, как фехтует этот скрипач, но сейчас легко себе это представил – длинные руки – сильные и изящные, движения быстрые и сбалансированные, агрессия борьбы сменяется чем-то прекрасным, сила возрастает до высот подлинного искусства. Кажется, что скрипка балансирует на грани острия между грубостью и корректностью, а потом музыку трогает усталость. Темп постепенно замедляется, словно под тяжестью чего-то. Я вспоминаю долгие марши по афганским пустыням. Музыка становится монотонно простой, ее нагроможденность распутывается нить за нитью, пока она не звучит так, словно кто-то просто делает шаг за шагом. И вот последний низкий, приглушенный раскат, полу-угроза - полу-капитуляция. Дальше – тишина.
Какую-то минуту все спокойно. Затем внизу, в гостиной я слышу неясный, обрывистый гудящий звук от случайно задетой струны, при укладывании скрипки в футляр, и приглушенный щелчок затвора. Раздаются шаги по ковру перед камином, затем они затихают. Я не слышу, как Холмс пошел спать.
Сам я, несомненно, просижу допоздна, глядя, как оплывает свеча, еще много времени спустя после того, как отложу в сторону ручку. Я буду думать о том, как мой друг сидит один в комнате этажом ниже, может быть, задумчиво курит сигарету. Я буду вспоминать взгляд его беспокойных горящих серых глаз, которые кажутся еще ярче из-за темных кругов под ними, и буду бояться, что услышу звук выдвигаемого(вовсе не запертого) ящика стола, и еще больше я боялся того, что последует за этим. В который уже раз я стану гадать, какие еще более важные тайны может он хранить, и буду беспокоиться о его добровольной отдаленности. И неизбежно я стану спрашивать себя, что хорошего, в таком случае, делаю я для него и сам, оставаясь в своей комнате.
Но я не спущусь вниз. Такая натура, как у Холмса, не потерпит вторжения, и я понимаю, что сейчас не место, и не время, чтобы испытывать, насколько далеко я смогу зайти. И, как всегда, достаточным утешением для меня было представить, каково было бы положение вещей, если бы меня не было здесь, на расстоянии одного лестничного пролета от него. Он так же был бы один в гостиной, но никто бы не услышал музыки, звучавшей в ее стенах несколькими минутами ранее. Никто бы не сохранил его музицирование в прозе насколько это возможно, и не был бы взволнован его музыкой и не пытался бы понять ее. Он сидел бы там один, и никто не узнал бы об этом. И не известно, думал ли бы кто-нибудь о нем? Но я здесь, и у него есть , по крайней мере, хоть это.
И утром, когда мы выйдем к завтраку с уставшими, покрасневшими глазами, проведя ночь без сна, он это узнает.

@темы: Шерлок Холмс, Тема с вариациями, Скрипка Мастера, Первые годы на Бейкер-стрит

Яндекс.Метрика